В мастерской всегда пахло мокрой глиной, тёплым деревом и чуть-чуть пылью, хотя пыль там старались сразу вытирать. Я приходила по средам и каждый раз сначала смотрела на длинную полку у окна. На ней стояли наши работы: серые, ещё не обожжённые, они казались тихими и серьёзными, даже если кто-то лепил бегемота в шляпе.
В тот день на полке стояла моя чашка.
Точнее, почти чашка. Я делала её две недели. Сначала выкрутила на круге низкий цилиндр, потом вытянула стенки, потом отдельно прилепила ручку. Чашка получилась не совсем ровной: с одной стороны чуть выше, с другой ниже. Мне это нравилось. Она была похожа на предмет, которым действительно кто-то пользуется, а не на картинку из каталога.
В субботу в мастерской должна была открыться выставка ученических работ. Я собиралась поставить туда именно её.
Я подошла ближе и увидела тонкую белую линию под ручкой.
— Марина Сергеевна, — позвала я.
Руководительница мастерской подошла, не вытирая рук: на пальцах у неё были серые полосы.
— Трещина?
— Похоже.
Она наклонилась, но не стала сразу трогать чашку.
— Маленькая. Пока маленькая.
— Можно замазать?
— Можно попытаться. Но сначала надо понять, почему она появилась.
Мне хотелось услышать другое: «Сейчас починим». Но Марина Сергеевна всегда сначала смотрела, потом решала.
Мы поставили рядом ещё две чашки с той же полки. У одной стенки были толще, у другой — примерно как у моей. Марина Сергеевна постучала ногтем по донышку моей чашки и по стенке.
— Здесь толщина нормальная, — сказала она. — А вот возле ручки ты сняла слишком много глины.
Я вспомнила, как выравнивала чашку влажной губкой. Там действительно был бугорок. Я тёрла его дольше остальных мест.
— Значит, я всё испортила?
— Ты сделала стенку тоньше. Это не одно и то же.
Она показала на окно. Вчера было жарко, и мастерская весь день проветривалась. Чашка стояла как раз с краю полки.
— Тонкое место высохло быстрее. Ручка тянула рядом. Вот и появилась трещина.
Я провела пальцем в воздухе рядом с белой линией, не касаясь её.
— А если намочить обратно?
— Целиком — нельзя. Глина уже почти сухая. Если налить воды, наружный слой разбухнет, а внутри останется сухим. Может стать хуже.
Марина Сергеевна принесла маленькую баночку с жидкой серой массой.
— Это шликер, — сказала она. — Та же глина, только сильно разведённая водой. Ею соединяют детали и иногда лечат небольшие трещины.
Слово было новое, но смысл я поняла, когда она открыла банку: внутри была глина такой густоты, будто сметана решила стать строительным материалом.
— Давай попробуем?
— Давай. Но выставка послезавтра. Если ремонт не выдержит сушку, придётся выбрать другую работу.
Другой работы у меня почти не было. На нижней полке стояла маленькая сова, которую я слепила в начале года. Она была толстая, тяжёлая и с глазами разного размера.
Я посмотрела на неё.
Сова смотрела в ответ с выражением человека, который уже знает плохие новости.
Мы слегка раскрыли трещину деревянной лопаточкой, чтобы шликер попал внутрь, и очень осторожно заполнили её. Потом Марина Сергеевна обернула чашку тонким полиэтиленом.
— Теперь сушим медленно.
— Насколько медленно?
— Сегодня вообще не торопимся. Завтра посмотрим.
Я ушла домой без чашки и весь вечер думала о ней. Это было глупо: чашка стояла в мастерской, а я представляла, как трещина ползёт по стенке, как стрелка на карте.
На следующий день я пришла раньше занятия.
Трещина не выросла.
Но и не исчезла совсем. На месте ремонта осталась едва заметная полоска.
— Это плохо? — спросила я.
— Пока нет, — сказала Марина Сергеевна. — Главное будет после первого обжига.
Печь стояла в отдельной комнате. Она была похожа на большой белый шкаф с толстыми стенками. Внутри работы нагревались так сильно, что глина переставала быть просто высохшей и становилась керамикой.
— А трещина там может раскрыться?
— Может.
— А может не раскрыться?
— Тоже может.
— У вас очень ободряющая профессия.
Марина Сергеевна рассмеялась.
— Зато честная.
В печь загружали целую партию. Моей чашке нашли место на средней полке, ручкой внутрь, чтобы её никто случайно не задел. Дверцу закрыли.
Обжиг длился много часов. Потом печь ещё дольше остывала. Открыть её сразу нельзя: резкая перемена температуры тоже вредна керамике.
Утром в субботу мы пришли за два часа до выставки.
Марина Сергеевна открыла печь.
Работы внутри стали светлее. Некоторые были почти белыми, некоторые кремовыми. Я увидела свою чашку и сразу заметила: она цела.
— Можно брать?
— Ещё тёплая. Подожди минуту.
Я стояла рядом и считала до шестидесяти, хотя понимала, что одна минута ничего не решает.
Наконец мне разрешили взять чашку обеими руками.
Трещина под ручкой превратилась в тонкий тёмный след. Она не раскрылась, но была видна.
— На выставку можно? — спросила я.
Марина Сергеевна повертела чашку.
— Как учебную работу — да. Для питья я бы её не использовала. В этом месте прочность хуже.
Я смотрела на след и почему-то злилась. Я хотела чашку без объяснений. Хотела, чтобы люди просто посмотрели и сказали: «Красивая».
На столе уже раскладывали таблички с именами. Рядом стояли идеально ровные миски старших ребят, яркие фигурки, большой синий кувшин.
Моя чашка рядом с ними казалась ещё более кривой.
— Я лучше поставлю сову, — сказала я.
— Можешь, — ответила Марина Сергеевна.
Она не стала уговаривать.
Я пошла за совой. Взяла её с полки. Сова была всё такая же тяжёлая и недовольная.
И тут рядом мальчик из младшей группы уронил маленькую тарелку. Не на пол — на стол, всего с высоты нескольких сантиметров. Тарелка осталась целой, но мальчик испугался.
— Я плохо сделал? — спросил он.
— Нет, — сказала Марина Сергеевна. — Просто держи двумя руками. У керамики нет обязанности переживать наши эксперименты.
Я посмотрела на свою чашку.
Потом на сову.
Потом снова на чашку.
— А можно рядом поставить маленькую записку? — спросила я.
— Какую?
— Про трещину. Только короткую.
Мы написали: «Стенка возле ручки получилась слишком тонкой и высохла быстрее. Трещину заполнили шликером и сушили медленно. После обжига чашка сохранила форму, но осталась учебной, не для питья».
Табличка была длиннее, чем я сначала хотела. Но зато в ней всё было правда.
На выставке люди подходили к работам медленно. Некоторые смотрели на яркие вещи, некоторые наклонялись к мелким деталям. Возле моей чашки задержалась женщина в зелёном пальто.
— Это ваша? — спросила она меня.
— Моя.
— А почему здесь тёмная линия?
Я показала табличку.
Она прочитала и улыбнулась.
— Теперь понятно. Я бы решила, что это специально сделанный рисунок.
— Нет. Это я слишком долго ровняла стенку губкой.
— Значит, чашка показывает, что вы с ней делали.
Я хотела ответить что-нибудь умное, но не придумала.
— Показывает, — сказала я.
Потом подошёл тот самый мальчик из младшей группы. Он долго рассматривал ручку.
— А если сделать очень толстую, она точно не треснет?
— Может треснуть в другом месте, — сказала я. — И ещё будет тяжёлая.
— Тогда как правильно?
Я посмотрела на Марину Сергеевну. Она разговаривала с кем-то у печи и даже не слышала нас.
— Надо, чтобы толщина менялась не резко, — сказала я. — И сушить не слишком быстро.
Мальчик кивнул так серьёзно, будто я выдала ему секретный пароль.
После выставки я принесла чашку домой. Мама хотела поставить в неё карандаши, но я отказалась.
— Почему?
— Я ещё буду на неё смотреть.
Чашка теперь стоит у меня на книжной полке. Белая, чуть неровная, с тёмным следом под ручкой. Иногда я беру её в руки и пальцем нахожу место, где стенка стала тоньше.
След не исчезает.
И мне уже не хочется, чтобы исчез.